Слабые и не слишком далекие люди именно тем и отличаются, что никак не могут примириться с неизбежными последствиями факта, ими самими допускаемого. Они никак не могут обнять исторического явления во всей его обширности, со всею его обстановкою; им все кажутся только клочки и обломочки. Кажется, чего бы им яснее владычества Людовика-Наполеона! Все его свойства и последствия очень прямо истекают из его сущности, – и отсутствие трибуны есть одно из обстоятельств, тесно с ним связанных. Они никак не хотят помириться с этим выводом, и им все кажется, что Наполеон сам по себе, а поговорить на трибуне все-таки не мешает. А о чем говорить этим господам, ненавидящим suffrage universel и боящимся народной свободы пуще всякого деспотизма? Впрочем, что за дело до этого! Предмет рассуждений – дело второстепенное; была бы только возможность и случай поговорить.
В защитительной речи Дюфора, адвоката г. Дуньоля, находим о Монталамбере почти то же, что у Беррье. «Что же сделал писатель? Он рассказывает торжественные прения, при которых он присутствовал в палате лордов и в палате депутатов. Его упрекают, что он был тронут этим зрелищем, но кто же мог бы при этом остаться нечувствительным! В палате депутатов собраны самые знаменитые ораторы, самые лучшие государственные люди. За дверьми вся Англия теснится и благоговейно внимает. И отчего это? Какой вопрос занимает ее, эту нацию, которую у нас называют эгоистической и меркантильной? Вопрос нравственный. Он служит душою этих величественных прений. И вы хотите, чтоб он не был тронут этим, он, человек трибуны, находящий здесь живыми те рассуждения об общественных делах, которые занимали большую половину его жизни!»
Вот как парламентаризм-то себя высказывает! Оба адвоката говорят с теплым чувством о сладости поговорить с трибуны, хотя и знают, без сомнения, что для Франции, при нынешнем порядке вещей, толку от того было бы слишком мало. Что людям за охота напрасно тратить слова о пустяках, когда на очереди находятся вопросы несравненно большей важности! Что за привязанность к спорам о форме, когда само дело, сама сущность народной жизни еще представляется им так смутно! Невольное чувство сожаления возбуждают эти господа, с своими жиденькими убежденьицами, в которых аристократизм и католичество перемешаны с несколькими либеральными фразами. Знаешь, что то, чего они добиваются, недурно, между прочим, но в то же время понимаешь, что они решительно ни до чего не могут дойти по той тропинке, по которой пробираются. Как скоро вопрос расширяется, они начинают бояться анархии, варварства, грабительства и т. д. и возглашают анафему разрушительным теориям, питающим уважение к suffrage universel. А между тем их собственные претензии только ведь и могут быть оправданы с точки зрения более общей и широкой, нежели на какой они останавливаются. Как скоро они входят в колею рутинных либералов, щеголяющих фразами о порядке и тишине, о свободе в пределах закона, о мирном и медленном прогрессе, вырабатывающемся в парламентских прениях, и т. п., то уж для них нет оправдания разумного и юридического.
Они не могут не признать справедливости большей части мыслей, выраженных, например, в обвинительной речи генерального прокурора по делу Монталамбера. «Вы, – рассуждает он, – толкуете о свободе прений и о свободе печати и указываете нам на Англию. Но вспомните, что и Англия не с начала своего существования пользуется этой свободой. Ведь это результат истории. Нельзя нам переносить к себе того, что вытекает из исторического развития Англии. Вы сами говорите, что наш народ стадо; вы восстаете против всеобщей подачи голосов. Во имя чего же изъявляете вы претензию на свободу прений? Во имя небольшого кружка людей, одинакового с вами образа мыслей; во имя аристократической гордости, которая в вас не может угомониться? Да, ваша статья не составляет просто картину государственных учреждений Англии; вы в ней хотели сказать Франции: «Буржуазия царствует, а аристократия управляет царством»; и вам жалко, что во Франции аристократия не управляет. Но в этом случае императорское правительство стоит выше ваших нареканий: оно связано с народом всеобщим избранием 8 000 000 голосов, оно опирается на законы весьма либеральные и умеренные, оно предоставляет вам и свободу рассуждений и свободу печати в известных законных пределах; но не может же оно, не теряя своего достоинства и силы, позволить неограниченную, необузданную свободу всякому. Правительство хочет укрепиться и удержаться в стране для того, чтобы править ею так, как оно признает нужным и полезным. Безумно было бы, если б оно при этом покровительствовало тому, что противно его видам. Поэтому оно не может допустить памфлетов, не может допустить, чтобы журналисты лили пули для возмущений. Свобода печати, как и всякая свобода, может быть только уделом стран, очень далеко ушедших в образованности. Франция доказала горькими опытами, что для нее свобода еще может быть пагубна без постоянного правительственного надзора. Все бывшие в ней революции производили только то, что ниспровергали существовавшие законы; цивилизация в этих волнениях едва не погибла под ударами варварства. Как же вы можете жаловаться на недостаток свободы? Что касается до меня по крайней мере, то я торжественно признаю, что живу под свободными законами и вижу во Франции свободу прессы, свободу обучения, свободу совести, равенство всех перед законом, бессменность судей, законодательный корпус, учрежденный всеобщим избранием: чего же вам больше? Вы толкуете об уважении законов в Англии; но возьмите же сами с нее пример и уважайте отечественные законы, под которыми живете. Не старайтесь же бросить на них дурной тени и не нарушайте их, исподтишка и стороною унижая императорское правительство, огражденное законом и народной волей. Вас побуждает к этому одна только гордость ваша, чувство, которое всегда делает врагами правительства тех людей, которые принуждены удалиться от власти».