И в какие странные толкования вы вдаетесь. Автор говорит о тех, для которых правительство есть правительство передней (gouvernement d'antichambre); а вы говорите, что он это относит к французскому правительству. Но разве передние не принадлежат ко всем временам и ко всякому правлению? Разве не одни и те же люди постоянно пресмыкаются у подножия власти, нищенствуют, клянчат, льстят или пытаются льстить?.. Я видел их, этих людей, когда я был еще очень молод, тотчас после 1815 года. Они тогда держали за собою монополию роялизма, они провозглашали себя поборниками легитимизма, и не прошло шести месяцев, как я видел их ползавшими пред порогом правительства Ста Дней. Если б я был из тех, которые бывают во дворцах, то я теперь бы узнал там, конечно, тех же людей, вечно тех же, низких, ползающих, вымаливающих позволения делать подлости и отвергаемых даже теми, кому они себя предлагают. Вы видите теперь, к кому относятся выражения о «правительственной передней»; можно ли видеть в этом нападение на правительство?
Из этих мест уже можно видеть, что г. генеральный прокурор не совсем благополучно мог выдержать диалектическую борьбу, лишивши себя крепкой опоры и давши своим противникам все шансы к защите. Г-на Беррье еще можно было упрекнуть за излишнюю горячность; но адвокат г. Дуньоля, Дюфор, умел извлечь все выгоды из своего положения, даже постоянно удерживаясь в пределах, очерченных г. генеральным прокурором, – в пределах умеренной свободы, уважения к законам и т. п. Приводим одно место из его речи:
...Я понимаю, что мысль не может оставаться совершенно без всякой узды, что выражение ее должно быть заключено в известные пределы. Но эти пределы должны быть ясно обозначены, – иначе будет невозможным всякое проявление мысли. Что составляет силу нации? Что творит дух народа? Не эта ли совокупность общих понятий, которые составляются из обмена различных мыслей? Нет ни одной страны, где бы люди вовсе не могли сообщать друг другу своих мыслей; но неужели вы не сознаете, что самым несчастным из всех народов на свете был бы тот, у которого, при неопределенности границ для выражения мыслей, – чиновники могли бы звать в суд кого им вздумается и осуждать всякого, кто им не нравится? Поэтому-то все уголовные законы, и в особенности законы, ограничивающие свободу прессы, о которых мы сами тоже рассуждали в одно время, – эти законы точнейшим образом должны определять преступления, за которые они полагают наказание. В этом состоит их отличительный характер.
Бывают времена счастливые и мирные, в которые обществу почти ничто не угрожает. В эти эпохи, когда правительство верит в свою собственную силу, свобода общественная развивается спокойно, законы отличаются благородством и широтою взгляда. Таков, например, этот закон 1819 года, который всегда будет служить ко славе конституционной монархии и с которым связаны имена гг. Серреса, Ройе-Коллара и др. Бывают, напротив, и другие эпохи, когда общество, угрожаемое со всех сторон, имеет нужду в законах более суровых. Так, в 1848 году, ввиду такого правления, которого одно имя повергало в трепет, при борьбе тех, кто предпочитал монархию, и тех, кто желал анархии, – в это время нужно было издать суровые законы. Г-ну генеральному прокурору угодно было видеть в этой эпохе только зрелище беспорядка и анархии, но я позволяю себе заметить, что это было также время защиты порядка. Законы, которые были нужны для общества, тогда были изданы; г. генеральный прокурор должен знать это, потому что на эти именно законы он опирается при своем обвинении… Правительство может выбирать между законами более свободными или более строгими; но как бы то ни было, – оно ни в каком случае не может основываться на произволе, вместо точного смысла законов.
Подобные рассуждения, при всей своей умеренности и даже слабости, производили на слушателей сильный эффект и делали положение г. генерального прокурора вовсе незавидным. Он не мог хорошо отвечать на такие возражения, потому что сам поставил себя в положение фальшивое. У него на уме была вовсе не умеренная свобода в пределах закона, и он вовсе не был столько глуп, чтобы полагать, будто интересы страны могут пострадать от того, что хвалят английские учреждения. У него, очевидно, была другая arriere-pensee; но он не хотел ее высказывать. А между тем эта arriere-pensee – вовсе не тайна для современной Франции. Один из умных людей Франции еще в 1852 году, тотчас после coup d'etat, описывал эту arriere-pensee следующим образом: «Полагали, что для того, чтобы отбросить назад демократический террор, необходимо было в высшей степени сосредоточить власть, уничтожить верховное значение народа, отнять у масс политику, запретить всякому писателю, исключая одобренных министерством, говорить о политических предметах; умерщвление политического смысла везде и во всем, восстановление авторитета – таково было слово порядка, ограждавшего страну от всех переворотов. В самом деле, – рассуждали тогда, – какое же правительство возможно, если допустить конституционное право оспоривать правительство? Как возможно папство рядом с принципом свободного истолкования религии? Что вышло бы из шумных собраний, составленных из элементов столь различных? Второе декабря прилагает к делу именно эту теорию по мере сил своих»…
На эту точку зрения следовало стать г. генеральному прокурору прямо и откровенно, если он хотел заградить уста своим противникам. Стоило ему отбросить лицемерие, вовсе не нужное при настоящем положении дел во Франции и совершенно бесполезное при той степени образованности, на которой стоит эта страна, и одним этим прямодушием победа была бы вполне для него обеспечена. В самом деле, стоило сказать откровенно: «Французский народ восьмью мильонами избирательных голосов вручил свою судьбу усмотрению Людовика-Наполеона; всякий, кто хотя словом, хотя намеком осмелится воспротивиться этому решению, восстает против решения народного, следовательно, должен быть судим, как изменник страны своей; вы выражаете желание оставить за собой право публичных рассуждений, и, конечно, не с тем, чтобы всегда беспрекословно соглашаться, а для того, чтобы иногда противоречить предложениям и распоряжениям избранного народом правительства; одно это желание само по себе составляет уже преступление, и за это преступление вы должны быть наказаны». Постановка вопроса была бы гораздо проще, и прочнее, и даже благороднее. Ведь и теперь всякий видит, что за хитросплетенными рассуждениями генерального прокурора, в сущности, все-таки остается именно этот смысл; отчего же прямо всего не высказать? Что за непонятная деликатность, что за странная охота играть плохую комедию, брать на себя несоответственную роль, ставить себя в фальшивое положение?